Служба поддержки+7 (496) 255-40-00
IForum (Открыто временно, в тестовом режиме, не поддерживается.)

   RSS
Жив ли интерес к поэзии в наши дни?
 
Известно, что сейчас очень мало осталось людей, которые читают Пушкина для себя, а будучи поэтом прославиться очень трудно, видимо потому, что большинство современных людей не чувствует музыку стихов, а интересуется больше содержанием, следовательно большинству людей интереснее читать прозу, чем стихи. Наша современница поэтесса Вера Павлова получила премию, как мне кажется, тоже за содержание своих стихов.
Пишите те, кто со мной не согласен, и ещё мне хотелось бы узнать - есть ли у нас в сети люди, которые читают стихи известных поэтов просто для себя, и если да, то что понравилось и почему?
Страницы: Пред. 1 ... 66 67 68 69 70 ... 177 След.
Ответы
 
Специально для Факфа.
 
Поэзия, сказано, есть Бог... Наличие или отсутствие поэзии в том или ином тексте недоказуемо, как и существование Божие. Можно лишь указать: вот здесь она есть, здесь ее нет. Оппонент, правда, тут же возьмет перо и оспорит, вернее - укажет по-своему: и тут есть, и тут, и тут, а вон там нет. Значит, нужно усаживаться поудобней, раскрывать книгу, входить в подробности и детали. Точней - понуждать читателя к совместному чтению, вчитыванию, сопониманию. Это, разумеется, не доказательство, а лишь единственно возможные и единственно достижимые подступы к недоказуемому. Возможно ли такое со-чтение? Думаю, да. Ибо кроме врожденного дара существует ведь и воспитываемый вкус. Более того, что толку от врожденного дара, если мы не начитаны, не осознаем поэтической многозначности, а подчас и первого словарного значения литературного слова? Вот давайте и почитаем, подумаем, ощупаем мыслью и чувством стихотворную ткань, поищем художественный смысл. Возьмем, например, два «тематически» близких стихотворения разных поэтов - и сравним их. Ну, ради забавы, - о насекомых... Вот хлебниковский «Кузнечик»:  
       
       Крылышкуя золотописьмом  
       Тончайших жил,  
       Кузнечик в кузов пуза уложил  
       Прибрежных много трав и вер.  
       «Пинь, пинь, пинь!» - тарарахнул зинзивер.  
       О, лебедиво!  
       О, озари!  
       
       Стихотворение знаменитое и, по-моему, одно из лучших в наследии будетлянина. Что о нем можно сказать? Оно кажется наполовину написанным - до союза «и» в четвертой строке, с крепким началом и слабым концом. Оно растет из придуманного «крылышкуя», и, пока энергии этой выдумки и напряжения этой неожиданности хватает, оно держится, а затем - скукоживается, гаснет, впадает в невнятицу и банальность, в дурной тон, падает. Оно тратит энергию, а не набирает ее. Уже то, что неологизм «крылышкуя» услужливо стоит у входа, навязан читателю, дан априори, а не рожден развертыванием звукоряда, уже это - сигнальный звоночек предстоящего спада, значок ущербности.  
              Стихотворение не взлетает, как наполненный теплым воздухом монгольфьер, а прыгает с колокольни, куда оно до опыта помещено внеположным неологизмом. Максимальная высота, которой пользуется стихотворение, задана сразу - и по существу при помощи внеэстетической манипуляции, при помощи фокуса, вводящего нас в заблуждение. Никто не видел того, как натужно и потно неологизм затаскивали на колокольню, но все видят, как его оттуда столкнули - и он «полетел». Здесь нет свойственного искусству развоплощения, вознесения, преодоления силы тяжести, а есть как раз косное следование ей - свободное (сколь неудачен термин! Именно - «несвободное») падение. Здесь нет превращения, энергетической метаморфозы. Работа стихотворения, вспомним школьную физику, равна нулю, несмотря на очевидность затраченных сочинителем лингвистических сил.  
              И всё же две начальные строчки вполне хороши, а третья - просто великолепна: и яркий зрительно-звуковой образ («кузов пуза»), и подготовленная, выпестованная текстом рифма («уложил»). До слова «вер» петля всё же входит в петлю, звено - в звено. Но вот «вер» - уже колечко, лежащее совершенно отдельно от предыдущего смысла. Здесь происходит разрыв, распад связи. Практически ненаходимое в словарях слово, которое употребляет здесь Хлебников, подсовывая нам свой обиходный омоним и пренебрегая нашим ожиданием рифмы, воспринимается как чисто звуковой довесок к строке, как заполнение ритмической пустоты бессмысленным зеркальным отражением «трав», как полупалиндром. Мы увидим ниже, что можно постфактум построить фабульную конструкцию, и не одну, для осмысления этих «вер». Но в момент чтения здесь неизбежна семантическая лакуна, необратимо злокачественно разрушающая смысловое поле стихотворения. (...)
              Цепь уже восстановить невозможно. Даже - рифмующимся и, вероятно, недурным «зинзивером». Вымышлено ли это слово Хлебниковым или выискано им в каком-нибудь раритетнейшем, стремящемся к семантическому нулю словаре? Почти неважно. В сущности, «зинзивер» здесь - несомненный неологизм, ибо вероятность найти его в словаре вряд ли выше вероятности не обнаружить там любого, вот сейчас выдуманного вами или мной, несуществующего созвучия. Не окажется ли «зинзивер» попросту опечаткой, столь приветствовавшейся Хлебниковым? «...Свободу от данного мира, - писал он, - дает опечатка. Такая опечатка, рожденная несознанной волей наборщика, вдруг дает смысл целой вещи и есть один из видов соборного творчества, и поэтому может быть приветствуема, как желанная помощь художнику» (Х л е б н и к о в Велимир. Собрание произведений, т. V. Л., 1933. С. 233; курсив мой. – А. П.).  
              Существенно то, что в этого «зинзивера», как бы он ни был фонетически заманчив, мы точно уже не поверим. Не поверим, потому что нас сбили, отвлекли, заставили рыться в справочниках, заниматься побочным - рассудочным - делом. Нас спровоцировали включить аналитическое мышление, точнее - тот его уровень, который противопоказан при эстетическом восприятии. Теперь мы на каждое слово будем смотреть с подозрением, с разъедающим скепсисом. Мы сбились с ритма. Ведь поэзия - жестковременное искусство. Она сродни ходьбе. А для ходьбы чрезвычайно значимы, с одной стороны, повышенная рефлекторность и пониженная рассудочность (здесь не рефлексия, а рефлекс: идущий не должен думать о том, как действуют его ноги, иначе он неизбежно оступится), а с другой стороны, структура поверхности, по которой идут (мучительно топать по шпалам, на каждом шагу вычисляя, как далеко следует занести ногу). Читатель стихов - не шахматист, раздумывающий, куда имеет смысл поставить фигуру. Дело не в том, хуже это или лучше; дело в том, что это другой - эстетический - уровень мышления. А вот читатель Хлебникова уподобляется шахматисту или человеку, движущемуся между рельсами. Тут происходит не рефлекторное обнаружение твердой смысловой почвы, а мучительная, едва ли не мышечная работа рассудка, - более того, неблагодарный труд рассудочного торможения бессознательных импульсов.  
               
Означает ли сказанное, что стихи - гладкая прогулочная поверхность? Нет, разумеется. Стихи - дискретная, прерывистая смысловая линия, семантическая морзянка. «Без плана, вспышками идущее сцепленье» - по выражению Анненского. Но эта дискретность и непреднамеренность должны быть гармонизированы, приобщены к человеческому языку. Ибо стихи - как-никак сообщение, предполагающее адресата. Читатель стихов - белка, бегущая в колесе стихотворения и раскручивающая это колесо. Стихотворение приходит в движение лишь в том случае, если семантические перекладины расположены на оптимальном мыслительном расстоянии. Иначе, после ряда неудачных попыток привести текст во вращение, белка просто покинет нелюбопытный объект.  
               
Можно ли, стоя одной ногой на хлебниковском «пинь, пинь, пинь!», другой дотянуться до соседнего «тарарахнул»? Между ними ведь даже не Гибралтарский пролив, а Атлантический океан. Несомненная хлебниковская гениальность тут налицо: трудно найти другое звукоподражание, которое было бы в той же степени немыслимо «тарарахнуть». Не уверен лишь в том, что природа этой гениальности - поэтическая. Скорее всего - лингвистическая, филологическая. Недаром же Хлебникова так любят филологи и лингвисты. Он - творец грандиозной словарной утопии, мечты о вселенском, а еще лучше сказать - «вавилонском» словаре, который бы содержал в себе всё, но в котором, как и в борхесовской «вавилонской библиотеке», нельзя было бы отыскать ничего. Парадокс хлебниковской утопии состоит в нивелировании и исчезновении «самовитого слова», неумолимо стремящегося к нулю на фоне дурной бесконечности созидаемого поэтом «вавилонского» лексикона.  
             
Отсюда и та ущербность, та окись безвкусицы, которую нельзя не заметить в заключительных строчках «Кузнечика», растущих из какого-то лубочно-рыночного «лебедя дивного», из самоварного золота умирающих лебедей К. Д. Бальмонта, из прыщаво-озабоченного остроумия гимназистов - «Отдайся, Ольга! Озолочу». Внутри хлебниковской утопии все слова и все иероглифы равноценны, а всё написанное заслуживает пристального внимания. На что похож такой подход к начертанным знакам? В случае чтения - на филологию (отнюдь не являющуюся действенным «словолюбием»). В случае писания - на графоманию. Хлебников - нечто вроде идеального, «философского» графомана, предельное приближение к платоновскому эйдосу «графоман». Сочетание его самоценных, как девальвированные купюры, слов не создает устойчивых смыслов (...).  
АЛЕКСЕЙ ПУРИН. СМЫСЛ И ЗАУМЬ (фрагмент)
 
To GPS
А другим можно ознакомиться?  
 
To Атех
Со статьей Пурина?
 
To GPS
Да
 
To Атех
Сейчас найду.
 
 http://newkamera.de/purin/purin_o_03.html  
 
   
thank you ever so much!  
 
     «И Олег, разболешась, умре…»  
     Что нам мыслить такую развязку.  
     Через пятнадцать лет, в сентябре.  
     У собора. С утра. Как подсказку  
     стоит что-нибудь взять. Впрочем, нет –  
     слишком страшно загадывать. Тютчев  
     был умнее. Чудесный совет –  
     может быть, пригодится на случай –  
     как избавиться от сквозняка –  
     заколачивать наглухо окна,  
     двери, щели забить, взять сверчка,  
     и уехать, повесив замок на –  
     нет, любимая, нет, не упрёк!  
     В чём посмею? – в насущном просторе,  
     Где равно человек и сверчок  
     умещаются? В собственном горе?  
     …уменьшаются, значит. Но связь?  
     Неужели однажды увижу,  
     как отходишь во мне, становясь  
     всё прекраснее, но неподвижней?  
     Вот Садко, покидающий дол  
     ради дна – и играющий рыбам.  
     Нам из пары распавшихся зол  
     только дальнее хочется выбрать,  
     а не меньшее. Но исчерпав  
     вдалеке его – как возвратиться?  
     Снова руки ловить, недоспав  
     целовать нараспев, торопиться –  
     чтоб сестра не моложе, а младше,  
     чтоб в грозу за беззвучным окном,  
     на безлампочной лестнице вашей  
     ты открыла мне дверь босиком…  
                                     (Андрей Нитченко)
 
 
 
(...) В демократических Афинах по законам Солона всякий желающий мог выступить в суде с доносом, что, в конце концов привело к возникновению такого явления как сикофантия. Предвосхищая тоталитаризм, Достоевский внес донос в реестр «шигалевщины»: «каждый член общества смотрит один за другим и обязан доносом. Каждый принадлежит всем, а все каждому». В отечественной истории с середины ХХ века доносительство в общественном сознании прочно стало связываться с самыми низменными проявлениями человека: завистью, злобой, мстительностью, карьеризмом и т.д. В итоге мы имеем противоречие: донести мысль, образ, чувство в искусстве — благо, но общество доносителей — зло, ведущее к ужасам концлагерей. Однако, давайте разберемся в сложной природе этого феномена в искусстве, в противоречивой смеси его оценок.
 
Начну с субъективного наблюдения. Журналист делился своими впечатлениями о Германии, по обыкновению хвалил дороги, налаженный быт, уют и ухоженность площадей и улочек немецкого города и здесь же, без перехода, звучало саркастичеки-снисходительное замечание о законопослушании немецких граждан, которые, увидев, что машина поехала на красный свет, звонят в полицию и сообщают ее номер. «Но как может быть одно без другого?» — заметил мой немецкий друг. И я с ним вынужден согласился.
 
В современном информационном обществе самым дорогим товаром является эксклюзивная и оперативная информация «из достоверных источников». Она лакомый, но дорогостоящий продукт СМИ. Журналисты собирают ее и доносят миру. Информация «от высокопоставленного источника, пожелавшего остаться неизвестным», «из приближенных к правительству источников», «конфиденциальная информация» является ничем иным как оплачиваемым доносительством. Оно респектабельно. Тележурналист или ведущий, доносящий ее, известен всем — они современная форма знати. Известность легко конвертируется в деньги и власть. Другое же доносительство — бескорыстное — существует в лучшем случае в ироничном контексте: «благодаря сознательным гражданам», «бдительным старушкам», — а в худшем в презрительном. Последнее, в силу идейности, противно прагматичной установке. Художник же, вопреки всему, привычно хочет донести зрителям свое чувство, свое видение, свой образ, свое произведение. Он кричит о своей немоготе жить в таких темпах, в таком регламенте и в такой среде. Однако он — не прежний «гуляка праздный», бежавший от скуки службы в «свободные профессии», к осмысленному творчеством существованию.
 
Художник живет по сценарию неравнодушного отношения к миру. Он обладает доверием к собственной спонтанной реакции на мир и волей к утверждению права этой спонтанности быть. Доверяя сущему и тому способу, которым мир раскрывается в нем, он к тому же проводит линию сущего, являясь главным его доносителем до сознания человека. Его доносительство лишено личной выгоды, которую по обыкновению получали доносчики из своих. Действует он, скорее, по образу юродивого, говорящего от имени социального тела, которое испытывает боль, но боится сказать о ней или не ведает ее корней. Как и юродивый, который пребывал в пограничном состоянии сознания и говорил не от себя, от своего смирения, дающего огромную силу тому перед чем смирился — благом, чистотой веры. Он соболезнует миру, общине, усиливая боль собственную соболезнованием другим. Но другие могут читать его сообщения символически, поверх обычных слов и жестов, как например, корреспондент из борхесовского «Сада расходящихся тропок» (...)
ВАЛЕРИЙ САВЧУК. Конверсия искусства (фрагмент)  
 
To GPS
 
благодарю Вас за возрождённый интерес аудитории к творчеству Нитченко,
большое спасибо!
 
To Yulisska
Это я Вас должен благодарить. Что открыли нам Нитченко.
И очень хорошей подборкой.
 
To Yulisska
To GPS
Благодарю вас обоих.
 
To Атех
 
 
 
To GPS

а я вот узнала про Нитченко из одной из литературных передач о. Константина Кравцова (священника и поэта), которые он вёл на "Радонеже", о. Константин очень интересно беседовал с Андреем по вопросам веры и поэзии.
кстати, творчество самого Кравцова здесь:
http://www.vavilon.ru/texts/kravtsov0.html  
 
Константин КРАВЦОВ
 
 
в и з и т н а я     к а р т о ч к а
 
СМЕРТЬ АВТОРА
 
    –  А смерти автора, кстати,
радовались и раньше: один иерей
врал о похоронах Лермонтова:
Вы думаете, все тогда плакали?
Никто не плакал. Все радовались.
    –  Что нам до поля чудес, жено?
но спит земля в сияньи голубом,
те залитые известью ямы шаламовские,
ученики в Гефсимании (в паузе слышно,
как в детской дребезжат стёкла вослед трамваю)
есть, пойми, узкий путь, –
узкий путь, а с виду безделица:
звон каких-нибудь там
серебряных шпор, когда ни одна звезда,
когда звёзды спали с неба как смоквы,
и небо свилось как свиток, как тот сударь,
и лишь тахрихим, та холстина в опалинах
(в паузе – отрывок блатного шансона,
проехавший мимо), и подумать только:
какой-то там фотолюбитель,
какой-то Секондо Пиа  
   
 
 
 
To Божий одуванчик
 
ну раз уж начали, ещё Кравцов (из книги "Парастас") :
 
ПОЭЗИЯ
 
Лишь речи глуповатой самарянки
в ответ на ту полуденную речь,
лишь водонос белеет нестерпимо
 
Бежит вода, чиста после огранки,
а башни Града – их не уберечь,
не отстоять им Иерусалима
 
ПОСЛЕ ТРЕТЬЕЙ ЗВЕЗДЫ
 
            The shadowy flowers of Orcus
                Remember Thee
 
                        Ezra Pound
 
Вот издан Паунд. Дождь ночной в Нахабино –
В полях весенних Орка – всё о доблести
На вечери при гаснущих светильниках
Заводит речь; прядут из дыма лилии
Отечество себе, и не источено
Червями днище. Что нам черви книжные?
Вот кость блестит клинком, росой изъеденным,
Твердит: – Не только ноги, но и голову
 
 
СИЯНИЕ
 
И называлась та земля Ямал,
но говорить я власти не имел
и имени её не называл.
 
Оленьих улиц плыл дощатый мел,
и звёздами до дна промёрзших вод
дышала ночь, тепла нам не суля.
 
Лучи водили белый хоровод
и не имела голоса земля.
 
 
 
БЫЛ Я СВЕТЕЛ, КАК ПЕПЕЛ...
 
был я светел, как пепел, пепел
что летел и летел с неба
 
я пустое селенье встретил
колыбель нашёл, полную снега
 
я пустое селенье встретил
и увидел я землю сверху –
колыбель мою полную снега
 
и земля удаляясь меркла
и белело, как пепел, небо
 
МОСКОВСКАЯ ШКОЛА
 
Где под уловом добрым полегла
сеть Симона-Петра, где мрежи зла
не различает ум, погибший всуе,
но знает он, что есть на свете страх –
тот страх, с каким, Заступницу рисуя,
блаженный держит кисть в сухих перстах.
 
 
ЦАРСТВО ТВОЁ
 
Полем к выцветшей церкви в ночи добреду,
и кивнёт иерей с солеи, как войду
под всеобщие своды её на правёж.
 
Немочь красок, старушечий цепкий призор
и хрипящий без нот, аки смертонька, хор.
Все болящие здесь, все безумны, и всё ж –
это Царство Твоё, это Царство Твоё,
овчий двор, и не будет другого двора.
 
Тьма над бездной. И снег покрывает жнивьё,
словно всюду рассыпан талант серебра.
 
НЕОФИТ
 
Уже не плоть и кровь, ещё не дух,
уже не человек* – всего лишь пух,
он днём с огнём не сыщет повитух
и медлит, на весу себя держа,
в стране калик, сиделок площадных,
что помыслам своим не сторожа
 
А то в мирах рассеется иных:
увидит день в больничное окно
и что-то византийское за ним,
но не распутать вязь старинных зим,
где кое-как скрипит веретено
и вязок воздух, снег непроходим
 
* Еще не человек.
 
СЕВЕР
 
При слове север сердце воскресает,
а почему – не знаю. Приглядись:
вот в сумерках блестит грибная слизь,
а дальше всё земное вымирает,
уходит, не спросясь, и вот лишь слово:
и верую, и сев пребудут в нём,
и верба, развернувшаяся снова –
там, на ветру, во Царствии Твоём.
 
ПЕРЕХОДЯ К ВОСЬМОМУ ДНЮ
 
Ты завершаешь земную природу
слабого света морозным замесом,
в тундре едва коренящимся лесом:
выйдя из вод, он уходит под воду,
и проступает орнамент по своду:
к Пасхе отмытые просеки, лица,
в зареве лилий – Твоя плащаница,
свечи, зажжённые к крестному ходу
 
ЛАСТОЧКИ
 
С паникадила на иконостас
они метались с криком заполошным,
и, запрокинув голову, средь нас
стоял певец. Огонь горел по плошкам,
снегов горячих жертвенник не гас.
 
ПЕТРОВСКИЙ ПАРК ЗИМОЙ
 
Вознесён невесомою ношей
до утра нисходившей парчи,
за оградой стоит он, не прошен,
и ветвит неподвижно лучи,
словно этим морозным изводом
уверяет, что не было, нет
для тебя, созерцатель, исхода,
кроме света, и вот он, твой свет:
 
 
 
To Yulisska
To GPS

Такой вопрос: допустим, я не знаю, кто такой Кравцов, Нитченко, Евтушенко, Пугачёва , могу ли я судить о их творчестве (по одному, двум, трём произведениям), не зная, к какому мировоззрению, школе, лагерю, вероисповеданию, светскому кругу они принадлежат? Если я люблю Евтушенко, а Евтушенко не любит "N", могу ли я себе позволить сказать, что мне нравится "N"?  
 
 
Цитата
Если я люблю Евтушенко, а Евтушенко не любит "N", могу ли я себе позволить сказать, что мне нравится "N"?
А кто же Вам запретит?
 
Rainer Maria Rilke
 
KLAGE
 
Wem willst du klagen, Herz? Immer gemiedener
ringt sich dein Weg durch die unbegreiflichen
Menschen. Mehr noch vergebens vielleicht,
da er die Richtung behaelt,
Richtung zur Zukunft behaelt,
zu der verlorenen.
 
Frueher. Klagtest? Was wars? Eine gefallene
Beere des Jubels, unreife.
Jetzt aber bricht mir mein Jubel-Baum,
bricht mir im Sturme mein langsamer
Jubel-Baum.
Schoenster in meiner unsichtbaren
Landschaft, der du mich kenntlicher
machtest Engeln, unsichtbaren.
 
 
ПЛАЧ
 
Кому спешишь ты жаловаться, сердце? Все уклончивее
ты бьешься о непостижимых  
людей. И в будущем уже, пожалуй, тщетно
того ж пути держаться,
пути в грядущее,
утерянное навсегда.
 
Но  ранее? Кому ты доверяло
свою тоску? Что это было? Опавшая
ягода восторга, неспелая.
А ныне надломлено мое древо ликования,
разбито бурей былое мое
древо ликования.
Прекраснейшее, в том незримом
краю, где ты являло мне  
ангелов, незримых.
(перевод мой)
 
 
 
 
     
 
ИВАН ЖДАНОВ
 
Вода в глазах не тонет – признак грусти.
Глаза в лице не тонут – признак страха.
Лицо в толпе не тонет – признак боли.
 
Боль, как пещера, вырыта в тумане –
в газообразном зеркале летейском,
толпящемся в преддверии страданья.
 
О, если б кто-нибудь в пещеру зту
своим лицом вошел, он бы услышал,
что боль поет, как взгляд поет в ресницах.
 
Черна, как нефть, готовая взорваться,
она плотней кассеты с кинопленкой,
где в каждом кадре увяданье мака,
 
где в каждом кадре мак меняет кожу,
и против шерсти зеркало ласкает,
оно в ответ чернеет и клубится.
 
Лицо в толпе не тонет и уходит.
Ему бы оглянуться, но в тумане
лишь взмахи весел, плеск и скрип уключин.
 
 
To Mysth
Несправедливо забытый мною автор. Thank you.
Добавлю.
 
Ты – сцена и актер в пустующем театре.
Ты занавес сорвешь, разыгрывая быт,
и пьяная тоска, горящая, как натрий,
в кромешной темноте по залу пролетит.
Тряпичные сады задушены плодами,
когда твою гортань перегибает речь
и жестяной погром тебя возносит в драме
высвечивать углы, разбойничать и жечь.
Но утлые гробы незаселенных кресел
не дрогнут, не вздохнут, не хрястнут пополам,
не двинутся туда, где ты опять развесил
крапленый кавардак, побитый молью хлам.
И вот уже партер перерастает в гору,
подножием своим полсцены обхватив,
и, с этой немотой поддерживая ссору,
свой вечный монолог ты катишь, как Сизиф.
Ты – соловьиный свист, летящий рикошетом.
Как будто кто-то спит и видит этот сон,
где ты живешь один, не ведая при этом,
что день за днем ты ждешь, когда проснется он.
И тень твоя пошла по городу нагая
цветочниц ублажать, размешивать гульбу.
Ей некогда скучать, она совсем другая,
ей не с чего дудеть с тобой в одну трубу.
И птица, и полет в ней слиты воедино,
там свадьбами гудят и лед, и холода,
там ждут отец и мать к себе немого сына,
а он глядит в окно и смотрит в никуда.
Но где-то в стороне от взгляда ледяного,
свивая в смерч твою горчичную тюрьму,
рождается впотьмах само собою слово
и тянется к тебе, и ты идешь к нему.
Ты падаешь, как степь, изъеденная зноем,
и всадники толпой соскакивают с туч,
и свежестью разят пространство раздвижное,
и крылья берегов обхватывают луч.
О, дайте только крест! И я вздохну от боли,
и продолжая дно, и берега креня.
Я брошу балаган – и там, в открытом поле...
Но кто-то видит сон, и сон длинней меня.
 
 
 
 
To Атех
 
Я тоже очень люблю это стихотворение! Merci.  
 
.* * *
Ты, мерящий меня по дням,
Со мною, жаркой и бездомной,
По распаленным площадям   —  
Шатался —  под луной огромной?
 
И в зачумленном кабаке,
Под визг неистового вальса,
Ломал ли в пьяном кулаке
Мои пронзительные пальцы?
 
Каким я голосом во сне
Шепчу —  слыхал? —  О, дым и пепел!
Что можешь знать ты обо мне,
Раз ты со мной не спал и не пил?
 
(Марина Цветаева)
 
СОН
 
1
 
Врылась, забылась — и вот как с тысяче-
футовой лестницы без перил.
С хищностью следователя и сыщика
Всё мои тайны — сон перерыл.
 
Сопки — казалось бы прочно замерли  —  
Не доверяйте смертям страстей!
Зорко — как следователь по камере
Сердца — расхаживает Морфей.
 
Вы! собирательное убожество!
Не обрывающиеся с крыш!
Знали бы, как на перинах лёжачи
Преображаешься и паришь!
 
Рухаешь! Как скорлупою треснувшей  —  
Жизнь с ее грузом мужей и жен.
Зорко как летчик над вражьей местностью
Спящею — над душою сон.
 
Тело, что все свои двери заперло  —  
Тщетно! — уж ядра поют вдоль жил.
С точностью сбирра и оператора
Всё мои раны — сон перерыл!
 
Вскрыта! ни щелки в райке, под куполом,
Где бы укрыться от вещих глаз
Собственных. Духовником подкупленным
Всё мои тайны — сон перетряс!
 
(Марина Цветаева)
 
 
 
Помню,
Учитель рассказывал нам,
Как жизнь свою безвозвратно
Загубил один человек...
Он был слишлом талантлив!
 
(Исикава Такубоку)
 
Не знаю отчего,  
Я так мечтал
На поезде поехать.
Вот - с поезда сошел,  
И некуда идти.
 
(Он же)
 
Не знаю отчего,
Мне кажется, что в голове моей
Крутой обрыв
И каждый, каждый день
Беззвучно осыпается земля.
 
(Он же)
 
Словно камень,
Скатился
С высокой горы,
Так упал я
В сегодняшний день.
 
(Он же)
 
ЕЛЕНА ШВАРЦ
 
ЗВЕРЬ-ЦВЕТОК
 
Предчувствие жизни до смерти живет.
Холодный огонь вдоль костей обожжет,
когда светлый дождик пройдет
в день Петров на изломе лета.
Вот-вот цветы взойдут алея
на ребрах, у ключиц, на голове.
Напишут в травнике — Elena arborea —
во льдистой водится она Гиперборее
в садах кирпичных, в каменной траве.
Из глаз полезли темные гвоздики,
я — куст из роз и незабудок сразу,
как будто мне привил садовник дикий
тяжелую цветочную проказу.
Я буду фиолетовой и красной,
багровой, желтой, черной, золотой,
я буду в облаке жужжащем и опасном —
шмелей и ос заветный водопой.
Когда ж я отцвету, о Боже, Боже,
какой останется искусанный комок —
остывшая и с лопнувшею кожей,
отцветший полумертвый зверь-цветок.
 
июль 76
 
Страницы: Пред. 1 ... 66 67 68 69 70 ... 177 След.