МАРГАРИТА АЛИГЕР
Осень только взялась за работу,
только вынула кисть и резец,
положила кой-где позолоту,
кое-где уронила багрец,
и замешкалась, будто решая,
приниматься ей этак иль так?
То отчается, краски мешая,
и в смущенье отступит на шаг...
То зайдется от злости и в клочья
все порвет беспощадной рукой...
И внезапно, мучительной ночью,
обретет величавый покой.
И тогда уж, собрав воедино
все усилья, раздумья, пути,
нарисует такую картину,
что не сможем мы глаз отвести.
И притихнем, смущаясь невольно:
что тут сделать и что тут сказать?
...А она всё собой недовольна:
мол, не то получилось опять.
И сама уничтожит всё это,
ветром сдует, дождями зальёт,
чтоб отмаяться зиму и лето
и сначала начать через год.
ДРУГ
......... В. Луговскому
Улицей летает неохотно
мартовский усталый тихий снег.
Наши двери притворяет плотно,
в наши сени входит человек.
Тишину движением нарушив,
он проходит, слышный и большой.
Это только маленькие души
могут жить одной своей душой.
Настоящим людям нужно много.
Сапоги, разбитые в пыли.
Хочет он пройти по всем дорогам,
где его товарищи прошли.
Всем тревогам выходить навстречу,
уставать, но первым приходить
и из всех ключей, ручьев и речек
пригоршней живую воду пить.
Вот сосна качается сквозная...
Вот цветы, не сеяны, растут...
Он живет на свете, узнавая,
как его товарищи живут,
чтобы даже среди ночи темной
чувствовать шаги и плечи их.
Я отныне требую огромной
дружбы от товарищей моих,
чтобы все,
и радости,
и горе,
ничего от дружбы не скрывать,
чтобы дружба сделалась как море,
научилась небо отражать.
Мне не надо дружбы понемножку.
Раздавать, размениваться? Нет!
Если море зачерпнуть в ладошку,
даже море потеряет цвет.
Я узнаю друга. Мне не надо
никаких признаний или слов.
Мартовским последним снегопадом
человеку плечи занесло,
Мы прислушаемся и услышим,
как лопаты зазвенят по крышам,
как она гремит по водостокам,
стаявшая, сильная вода.
Я отныне требую высокой,
неделимой дружбы навсегда.
МУЗЫКА
Я в комнате той,
на диване промятом,
где пахнет мастикой и кленом сухим,
наполненной музыкой и закатом,
дыханием,
голосом,
смехом твоим.
Я в комнате той,
где смущенно и чинно
стоит у стены, прижимается к ней
чужое разыгранное пианино,
как маленький памятник жизни твоей.
Всей жизни твоей.
До чего же немного!
Неистовый,
жадный,
земной,
молодой,
ты засветло вышел.
Лежала дорога
по вольному полю,
над ясной водой.
Все музыкой было —
взвивался ли ветер,
плескалась ли рыба,
текла ли вода,
и счастье играло в рожок на рассвете,
и в бубен безжалостный била беда.
И сердце твое волновалось, любило,
и в солнечном дождике смеха и слез
все музыкой было,
все музыкой было,
все пело, гремело, летело, рвалось.
И ты,
как присягу,
влюбленно и честно,
почти без дыхания слушал ее.
В победное медное сердце оркестра
как верило бедное сердце твое!
На миг очутиться бы рядом с тобою,
чтоб всей своей силою,
нежностью всей
донять и услышать симфонию боя,
последнюю музыку жизни твоей.
Она загремела,
святая и злая,
и не было звуков над миром грозней.
И, музыки чище и проще не зная,
ты,
раненный в сердце,
склонился пред ней.
Навеки.
И вот уже больше не будет
ни счастья,
ни бед,
ни обид,
ни молвы,
и ласка моя никогда не остудит
горячей, бедовой твоей головы.
Навеки.
Мои опускаются руки.
Мои одинокие руки лежат...
Я в комнате той,
где последние звуки,
как сильные, вечные крылья, дрожат.
Я в комнате той,
у дверей,
у порога,
у нашего прошлого на краю...
Но ты мне оставил так много, так много:
две вольные жизни —
мою и твою.
Но ты мне оставил не жалобу вдовью
мою неуступчивую судьбу,
с ее задыханьями,
жаром,
любовью,
с ночною тревогой, трубящей в трубу.
Позволь мне остаться такой же,
такою,
какою ты некогда обнял меня,
готовою в путь,
непривычной к покою,
как поезда, ждущею встречного дня.
И верить позволь немудреною верой,
что все-таки быть еще счастью
и жить,
как ты научил меня,
полною мерой,
себя не умея беречь и делить.
Всем сердцем и всем существом в человеке,
страстей и порывов своих не тая,
так жить,
чтоб остаться достойной навеки
и жизни
и смерти
такой, как твоя.
1942